Спасибо, Боря!

Лоллий Петрович Замойский - известный журналист-международник, итальянист, исследователь эпохи Возрождения. В 70-х годах работал спец.корром "Известий" в Риме, в 80-х - соб.корром "Литературной газеты" в Париже.

 

Автор книг "Итальянские фрески" (1973 г.), "За фасадом масонского храма" (1990 г.), литературный редактор шеститомника «Очерки истории внешней российской разведки». Им написаны эссе «Жертвоприношение Тарковского» и «Итальянская одиссея «Доктора Живаго»».

 

В издательстве Олма-Пресс в 2001 г. была повторно выпущена его книга о масонстве, в которой эта тема значительно расширена и охватывает современный период. В том же издательстве выпущена его книга «Фактор НЛО». Автор сам наблюдал появление НЛО. В 2001 г. в г. Пензе вышла составленная им книга об отце, известном крестьянском писателе Петре Замойском.

 

В августе 2004 года в возрасте 75 лет Л.П. Замойского не стало... Светлая ему память!

 


Спасибо, Боря!

 

Боря Бернштейн приехал из Минска коротко остриженный и без своей рыжей бородки. Его скрипка была упакована в изготовленный у частника футляр, которым Боря страшно гордился. Футляр напоминал детский гробик. На всех его уголках блестели металлические уголки, а сама скрипка возлежала на красном бархате очень уместно и понимая свою ценность. Вся она была склеена из маленьких пластинок. Сквозь прорези на свет можно было углядеть какие-то готические надписи, оставленные то ли её создателями, то ли реставраторами. Плоская и лёгенькая, она спокойно торчала под борькиным кадыком, пока он протирал свои вспотевшие от волнения руки.

 

Слушателей было всего двое – я и Роза. Меня можно было не бояться по причине коренного отсутствия слуха, а Роза, облечённая слухом, по своей природной доброте тоже не могла считаться строгим судьёй. Но мы находились на девятнадцатом этаже, над беленькими домами Юго-Запада. Солнце распластало тёмно-зелёные тени по весенней траве, и обстановка была торжественной. Кроме того, Боря до конца не верил в моё музыкальное неведение, и это даже льстило. Это всё-таки было приятнее, чем комментарии сына, который грозил тяжёлыми предметами, едва я пытался исторгнуть из своего горла что-нибудь из репертуара 30-ых годов.

 

Обритость Бори была вызвана недавней службой в армии, куда его призвали несмотря на крайний изгиб позвоночника, по прозванию сколиоз. В Калининграде его сперва мобилизовали ударником на имеющийся барабан. Потом командир полка проведал о его скрипичном даре, и Боря стал украшением командирских загулов, вышибая слезу из приглашённых девиц и навевая грусть на самого бравого начальника. Репертуар этих вечеринок имел цыганский уклон, а вершиной и непревзойдённым пиком было известное произведение Монти, проникнутое пронзительным ощущением уходящей жизни.

 

Рыжевато-красный ковёр на голове Бори отрастал уже в мирной жизни, но в глазах его, ласково смеющихся, чтобы прикрыть смущение, проблёскивала Балтика и неверие в своё штатское превращение. Воинская дисциплина неистребимо поселилась в его душе и находила на нас отработанным до блеска командирским репертуаром. Только в конце Боря решился поозоровать теми способами, которыми озоруют изощрённые скрипачи, потерянные между классикой и джазом, заставив свою заслуженную скрипку петь петухом и издавать прочие плебейские звуки, которых, впрочем, не чуждался и измученный своим отцом Паганини.

 

Боря переживал и оттого, что вечером ему предстояла проба – «свободный полёт» в одном всемирно известном джазовом коллективе, куда его сватал минский знакомый.

 

С пробы он вернулся размагниченный и печальный: «Я не смог их ничем удивить. Мой друг всячески помогал мне, подбадривал. То есть подмигивал и показывал жестами, что всё идёт хорошо. Но я-то знаю, что пока мне нечем их удивить». Приглашение идти в джаз оставалось в силе, но Бориса оно тревожило и смущало, поскольку свободный полёт не был, по его мнению, ещё достаточно подготовлен и мог кончиться как полёт Икара.

 

В воскресенье мы предложили Боре прогуляться к нашему знакомому художнику в Тарасовку. «А если я возьму с собой скрипку?». Мы взяли и скрипку.

 

У художника, Виктора Пензина, отца русского лубка, советского Микеланджело, исказившего в лучшую сторону облик Пензы, где он отстроил фасад и интерьеры кукольного театра и украсил цветными конями и котами витражи столовой им. Володарского, мы расположились в саду. Виктор, после двухлетнего отсутствия с энтузиазмом окорнал свои яблони, оставшиеся от покойного тестя, именем которого была названа их тихая улочка, а на меня была возложена задача сжечь следы Витькиного преступления.

 

Вскоре огромный костёр пылал, стол под яблонями был накрыт, «саперави» переговаривалось с весенним солнцем не хуже чем пензинские витражи, и после нескольких бокалов заговорила Борина скрипка. На открытом воздухе она звучала одиноко и необычно, словно свежий воздух переполнил её маленькие лёгкие и не давал до конца выдохнуть мощный звук, который таился внутри. Скрипка смущалась яркой природы, гудков электричек, лая собак, но в этом смущении она производила ещё большее впечатление.

 

Витька оказался (я этого за ним раньше не замечал) тем квалифицированным слушателем, который мог оценить Борин талант сквозь все нагромождения свободной стихии, и от одной мелодии мы переплывали к другой при помощи того же «саперави». Постепенно Боря от командирских мотивов перешёл к свободным вариациям и на этот раз его свободный полёт очистился от наслоений времён служения барабану.

 

А когда вечерело и подошла пора играть в буржуазную игру «монополию», не оставлявшую места ни для чего святого, Боря приблизился ко мне и доверчиво протянул скрипку: «Попробуйте, Лоллий Петрович!» Я пытался примкнуть её к шее грифом, Боря быстро исправил эту ошибку, показал, как защёлкнуть её подбородком и вручил мне смычок. Смычок в моих руках обрёл символ оружия убийства, но Боря и здесь смягчил мои движения, извлёк смычок из сжатого кулака и побудил опустить его на уровень струн.

 

И с той неторопливой уверенностью, которую даёт успешно сожженный костёр и хорошее усвоенное «саперави», я провёл смычком по струнам необычного создания, примостившегося около моей шеи. Раздался наполненный весенними запахами звук и от неожиданности я едва не выронил предметы. Но Боря не допустил этого. Тогда я снова и снова провёл смычком, и скрипка пела и рыдала на моей груди. Я провёл всего по трём струнам, но какое – это были ноты! Они не фальшивили, они знали своё дело.

 

Мне иногда снятся сны, в которых меня выталкивают на сцену и я должен петь. Открываю рот, знаю, что ничего не получится, что таковы суровые генетические законы, но неожиданно голос мой высвобождается, крепнет и подчиняется всем оттенкам музыки, мелодии рвущейся изнутри, но никогда наяву не находящей дороги. Я торжествую – «Я пою! Я могу петь…». И вот – впервые наяву – я ликовал. Я исторг истинные звуки, и не останови я себя сам – смог бы и дальше (ах, как это было бы прекрасно) уходить по волнам, всколыхнувшихся под рёбрами. Но мне было достаточно этих трёх нот. 

 

Боря сиял. Он никогда не верил в мою немузыкальность. И я не успел и сейчас разуверить его. Оба мы были довольны. Я даже не сказал ему «спасибо», чтобы не раскрывать мой секрет, не расплескать своё новое счастье: я могу петь!

 

Почему мы, всё-таки, так мало верим в свои способности?

 

1977 год. Л.З.